Open
Close

Содержание хлеб для собаки тендряков. «Хлеб для собаки

Тендряков Владимир

Хлеб для собаки

Владимир Федорович ТЕНДРЯКОВ

ХЛЕБ ДЛЯ СОБАКИ

Лето 1933 года.

У прокопченного, крашенного казенной охрой вокзального здания, за вылущенным заборчиком - сквозной березовый скверик. В нем прямо на утоптанных дорожках, на корнях, на уцелевшей пыльной травке валялись те, кого уже не считали людьми.

Правда, у каждого в недрах грязного, вшивого тряпья должен храниться если не утерян - замусоленный документ, удостоверяющий, что предъявитель сего носит такую-то фамилию, имя, отчество, родился там-то, на основании такого-то решения сослан с лишением гражданских прав и конфискацией имущества. Но уже никого не заботило, что он, имярек, лишенец, адмовысланный, не доехал до места, никого не интересовало, что он, имярек, лишенец, нигде не живет, не работает, ничего не ест. Он выпал из числа людей.

Большей частью это раскулаченные мужики из-под Тулы, Воронежа, Курска, Орла, со всей Украины. Вместе с ними в наши северные места прибыло и южное словечко "куркуль".

Куркули даже внешне не походили на людей.

Одни из них - скелеты, обтянутые темной, морщинистой, казалось, шуршащей кожей, скелеты с огромными, кротко горящими глазами.

Другие, наоборот, туго раздуты - вот-вот лопнет посиневшая от натяжения кожа, телеса колышутся, ноги похожи на подушки, пристроченные грязные пальцы прячутся за наплывами белой мякоти.

И вели они себя сейчас тоже не как люди.

Кто-то задумчиво грыз кору на березовом стволе и взирал в пространство тлеющими, нечеловечьи широкими глазами.

Кто-то, лежа в пыли, источая от своего полуистлевшего тряпья кислый смрад, брезгливо вытирал пальцы с такой энергией и упрямством, что, казалось, готов был счистить с них и кожу.

Кто-то расплылся на земле студнем, не шевелился, а только клекотал и булькал нутром, словно кипящий титан.

А кто-то уныло запихивал в рот пристанционный мусорок с земли...

Больше всего походили на людей те, кто уже успел помереть. Эти покойно лежали - спали.

Но перед смертью кто-нибудь из кротких, кто тишайше грыз кору, вкушал мусор, вдруг бунтовал - вставал во весь рост, обхватывал лучинными, ломкими руками гладкий, сильный ствол березы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно черный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть испепеляющее проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, "бунтарь" сползал вниз по стволу и... затихал насовсем.

Такие и после смерти не походили на людей - по-обезьяньи сжимали деревья.

Взрослые обходили скверик. Только по перрону вдоль низенькой оградки бродил по долгу службы начальник станции в новенькой форменной фуражке с кричаще красным верхом. У него было оплывшее, свинцовое лицо, он глядел себе под ноги и молчал.

Время от времени появлялся милиционер Ваня Душной, степенный парень с застывшей миной - "смотри ты у меня!".

Никто не выполз? - спрашивал он у начальника станции.

А тот не отвечал, проходил мимо, не подымал головы.

Ваня Душной следил, чтоб куркули не расползались из скверика - ни на перрон, ни на пути.

Мы, мальчишки, в сам скверик тоже не заходили, а наблюдали из-за заборчика. Никакие ужасы не могли задушить нашего зверушечьего любопытства. Окаменев от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали за короедами, за вспышками "бунтарей", кончающимися хрипом, пеной, сползанием по стволу вниз.

Начальник станции - "красная шапочка" - однажды повернулся в нашу сторону воспаленно-темным лицом, долго глядел, наконец изрек то ли нам, то ли самому себе, то ли вообще равнодушному небу:

Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?..

Долго выдержать сквера мы не могли, отрывались от него, глубоко дыша, словно проветривая все закоулки своей отравленной души, бежали в поселок.

Туда, где шла нормальная жизнь, где часто можно было услышать песню:

Не спи, вставай, кудрявая!

В цехах звеня,

страна встает со славою

на встречу дня...

Уже взрослым я долгое время удивлялся и гадал: почему я, в общем-то впечатлительный, уязвимый мальчишка, не заболел, не сошел с ума сразу же после того, как впервые увидел куркуля, с пеной и хрипом умирающего у меня на глазах.

Наверное, потому, что ужасы сквера появились не сразу и у меня была возможность как-то попривыкнуть, обмозолиться.

Первое потрясение, куда более сильное, чем от куркульской смерти, я испытал от тихого уличного случая.

Женщина в опрятном и поношенном пальто с бархатным воротничком и столь же опрятным и поношенным лицом на моих глазах поскользнулась и разбила стеклянную банку с молоком, которое купила у перрона на станции. Молоко вылилось в обледеневший нечистый след лошадиного копыта. Женщина опустилась перед ним, как перед могилой дочери, придушенно всхлипнула и вдруг вынула из кармана простую обгрызенную деревянную ложку. Она плакала и черпала ложкой молоко из копытной ямки па дороге, плакала и ела, плакала и ела, аккуратно, без жадности, воспитанно.

А. я стоял в стороне и - нет, не ревел вместе с ней - боялся, надо мной засмеются прохожие.

Мать давала мне в школу завтрак: два ломтя черного хлеба, густо намазанных клюквенным повидлом. И вот настал день, когда на шумной перемене я вынул свой хлеб и всей кожей ощутил установившуюся вокруг меня тишину. Я растерялся, не посмел тогда предложить ребятам. Однако на следующий день я взял уже не два ломтя, а четыре...

На большой перемене я достал их и, боясь неприятной тишины, которую так трудно нарушить, слишком поспешно и неловко выкрикнул:

Кто хочет?!

Мне шматочек, - отозвался Пашка Быков, парень с нашей улицы.

И мне!.. И мне!.. Мне тоже!..

Со всех сторон тянулись руки, блестели глаза.

Всем не хватит! - Пашка старался оттолкнуть напиравших, но никто не отступал.

Мне! Мне! Корочку!..

Я отламывал всем по кусочку.

Наверное, от нетерпения, без злого умысла, кто-то подтолкнул мою руку, хлеб упал, задние, желая увидеть, что же случилось с хлебом, наперли на передних, и несколько ног прошлось по кускам, раздавило их.

Пахорукий! - выругал меня Пашка.

И отошел. За ним все поползли в разные стороны.

На окрашенном повидлом полу лежал растерзанный хлеб. Было такое ощущение, что мы все вгорячах нечаянно убили какое-то животное.

Учительница Ольга Станиславна вошла в класс. По тому, как она отвела глаза, как спросила не сразу, а с еле приметной запинкой, я понял - она голодна тоже.

Это кто ж такой сытый?

В послереволюционной России и сталинских репрессиях происходило детство Владимира Тендрякова, в его памяти сохранился весь ужас тех времен. Именно эти воспоминания и составляют основу рассказа «Хлеб для собаки».
Раскулаченные зажиточные крестьяне, которых сослали в Сибирь и которые не добрались до места ссылки, умирали от голода на глазах у жителей посёлка, в маленьком березнячке. Взрослые обходили стороной это ужасное место, а дети не могли пересилить свое любопытство и наблюдали за смертью кулаков, или их еще называли куркулями.


Автор очень подробно описывает страшную сцену смерти кулака, который, встав во весь рост, обхватил ломкими руками ствол берёзы, и прижался к нему щекой и хотел, что-то крикнуть, но не смог и опять по стволу сполз в низ и умер.
Начальник станции, который следит за куркулями, говорит о том, что не понятно, что вырастит из детей, которые наблюдают за смертью. Этим вопросом задается и сам автор, который поражается тому, что в детстве не сошёл с ума видя подобную сцену. Но потом он вспоминает о том, что раньше он становился свидетелем того, как голод заставлял приличных людей идти на унижения. Это несколько очерствило его душу.


Это конечно, очерствило ему душу, но не до такой степени, чтобы к этим голодающим людям быть равнодушным, когда сам он был сыт. Он остатки своей еды выносил тайком для куркулей. Это он делал в течении некоторого времени, но потом попрошаек стало больше, и мальчик уже не мог прокормить более двух человек. И в один день случилось то, что у забора его дома собралось много голодных. Они встали на пути мальчика, когда тот возвращался домой и стали у него просить еды. И вдруг мальчик на них стал кричать и говорить о том, чтобы они уходили. Попрошайки стали уходить, а он все не остановиться и все рыдающе кричал.


После этого мальчик больше не выносил куркулям хлеба, но его совесть была не спокойна, поэтому он не спал ночами и все думал о том, что он плохой мальчишка, и что помогает своим е врагам.
И тут приходит собака. И мальчик хватается за нее, чтобы не сойти с ума от того, что он каждый день губит жизнь нескольких людей. Мальчик начинает кормит эту собаку, но он понимает, что куском хлеба кормил он не голодную собаку, а свою совесть.


Рассказ заканчивается описанием смерти начальника станции, следившего за куркулями, который застрелился, и не догадался для себя найти бедную собачку, чтобы кормить ее каждый день.

Обращаем ваше внимание, что это только краткое содержание литературного произведения «Хлеб для собаки». В данном кратком содержании упущены многие важные моменты и цитаты.

Краткий пересказ произведений Тендрякова Хлеб для собаки
Детство Владимира Тендрякова прошло в безрадостную эпоху послереволюционной России и сталинских репрессий, весь ужас которых остался в его памяти мрачным следом детских воспоминаний, составивших основу рассказа «Хлеб для собаки». Возможно, именно эффект детских впечатлений помог автору столь ясно и непредвзято описать события, происходившие в небольшом пристанционном посёлке, в котором и прошли первые годы его жизни.
А происходило там то же, что и во многих других подобных посёлках: раскулаченные «зажиточные» крестьяне, сосланные в Сибирь и не добравшиеся до места ссылки, были брошены умирать голодной смертью в маленьком березнячке на глазах у жителей посёлка. Взрослые старались обходить это ужасное место стороной. А дети… «Никакие ужасы не могли заглушить нашего зверушечьего любопытства», - пишет автор. «Окаменевая от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали…». Дети наблюдали за смертью «куркулей» (так там называли «живущих» в березнячке).
Для усиления впечатления, производимого картиной, автор прибегает к методу антитезы. Владимир Тендряков подробно описывает ужасающую сцену смерти «куркуля», который «вставал во весь рост, обхватывал ломкими лучистыми руками гладкий сильный ствол берёзы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно чёрный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть (…) проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, „бунтарь« сползал вниз по стволу и (…) затихал насовсем». В этом отрывке мы видим противопоставление ломких, лучистых рук гладкому, сильному стволу берёзы. Подобный приём приводит к усилению восприятия как отдельных фрагментов, так и всей картины.
Вслед за этим описанием следует философский вопрос начальника станции, по долгу службы вынужденного следить за «куркулями»: «Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?…«. Подобный вопрос звучит как бы от самого автора, который спустя много лет поражается тому, как он, впечатлительный мальчик, не сошёл с ума при виде подобной сцены. Но далее он вспоминает, что ранее уже являлся свидетелем того, как голод заставлял «опрятных» людей идти на публичные унижения. Это несколько «обмозолило» его душу.
Обмозолило, но не настолько, чтобы остаться равнодушным к этим голодающим людям, будучи сытым. Да, он знал, что быть сытым это стыдно, и старался не показывать этого, но всё же тайком он выносил остатки своей еды «куркулям». Так продолжалось некоторое время, но потом число попрошаек стало расти, а прокормить более двух человек мальчик уже не мог. И тогда случился срыв «излечение», как его назвал сам автор. В один день у забора его дома собралось множество голодных. Они встали на пути возвращавшегося домой мальчика и стали просить еды. И вдруг… «У меня потемнело в глазах. Из меня рыдающим галопом вырвался чужой дикий голос: -Уходите! Уходите! Сволочи! Гады! Кровопийцы! Уходите! (…) Остальные разом потухнув, опустив руки, начали поворачиваться ко мне спинами, расползаясь без спешки, вяло. А я не мог остановиться и кричал рыдающе.« Как эмоционально описан этот эпизод! Какими простыми, распространёнными в жизненном обиходе словами, всего в нескольких фразах Тендряков передаёт эмоциональный надрыв ребёнка, его страх и протест, соседствующие с покорностью и безнадёжностью обречённых людей. Именно благодаря простоте и удивительно точному выбору слов, в воображении читателя с необычайной яркостью вырисовываются картины, о которых повествует Владимир Тендряков. Итак, этот десятилетний мальчик исцелился, но полностью ли? Да, он больше не вынес бы куска хлеба стоящему под его окном умирающему от голода «куркулю». Но была ли при том спокойна его совесть? Он не спал по ночам, он думал: «Я дурной мальчишка, ничего не могу с собой поделать жалею своих врагов!» И тут появляется собака. Вот оно самое голодное существо в посёлке! Володя хватается за неё, как за единственный способ не сойти с ума от ужаса сознания того, что он ежедневно «съедает» жизни нескольких людей. Мальчик кормит эту несчастную собаку, которая не существует ни для кого, но понимает, что «не облезщего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть». Можно было бы завершить рассказ на этой, сравни
тельно радостной, ноте. Но нет, автор включил ещё один эпизод, усиливающий тяжёлое впечатление. «В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя» Так заканчивается рассказ. Но, даже после этого, читателя ещё долго не покидают ощущения ужаса и морального опустошения, вызванные всеми страданиями, которые невольно, благодаря мастерству автора, он переживал вместе с героем. Как я уже отметила, в этом рассказе поражает способность автора передавать не только события, но и чувства. «Глаголом жги сердца людей». Такое наставление истинному поэту звучит в стихотворении А. С. Пушкина «Пророк». И Владимиру Тендрякову это удалось. Он сумел не только красочно изложить свои детские воспоминания, но и пробудить сострадание и сопереживание в сердцах читателей.

Лето 1933 года.

У прокопченного, крашенного казенной охрой вокзального здания, за вылущенным заборчиком - сквозной березовый скверик. В нем прямо на утоптанных дорожках, на корнях, на уцелевшей пыльной травке валялись те, кого уже не считали людьми.

Правда, у каждого в недрах грязного, вшивого тряпья должен храниться если не утерян - замусоленный документ, удостоверяющий, что предъявитель сего носит такую-то фамилию, имя, отчество, родился там-то, на основании такого-то решения сослан с лишением гражданских прав и конфискацией имущества. Но уже никого не заботило, что он, имярек, лишенец, адмовысланный, не доехал до места, никого не интересовало, что он, имярек, лишенец, нигде не живет, не работает, ничего не ест. Он выпал из числа людей.

Большей частью это раскулаченные мужики из-под Тулы, Воронежа, Курска, Орла, со всей Украины. Вместе с ними в наши северные места прибыло и южное словечко «куркуль».

Куркули даже внешне не походили на людей.

Одни из них - скелеты, обтянутые темной, морщинистой, казалось, шуршащей кожей, скелеты с огромными, кротко горящими глазами.

Другие, наоборот, туго раздуты - вот-вот лопнет посиневшая от натяжения кожа, телеса колышутся, ноги похожи на подушки, пристроченные грязные пальцы прячутся за наплывами белой мякоти.

И вели они себя сейчас тоже не как люди.

Кто-то задумчиво грыз кору на березовом стволе и взирал в пространство тлеющими, нечеловечьи широкими глазами.

Кто-то, лежа в пыли, источая от своего полуистлевшего тряпья кислый смрад, брезгливо вытирал пальцы с такой энергией и упрямством, что, казалось, готов был счистить с них и кожу.

Кто-то расплылся на земле студнем, не шевелился, а только клекотал и булькал нутром, словно кипящий титан.

А кто-то уныло запихивал в рот пристанционный мусорок с земли…

Больше всего походили на людей те, кто уже успел помереть. Эти покойно лежали - спали.

Но перед смертью кто-нибудь из кротких, кто тишайше грыз кору, вкушал мусор, вдруг бунтовал - вставал во весь рост, обхватывал лучинными, ломкими руками гладкий, сильный ствол березы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно черный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть испепеляющее проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, «бунтарь» сползал вниз по стволу и… затихал насовсем.

Такие и после смерти не походили на людей - по-обезьяньи сжимали деревья.

Взрослые обходили скверик. Только по перрону вдоль низенькой оградки бродил по долгу службы начальник станции в новенькой форменной фуражке с кричаще красным верхом. У него было оплывшее, свинцовое лицо, он глядел себе под ноги и молчал.

Время от времени появлялся милиционер Ваня Душной, степенный парень с застывшей миной - «смотри ты у меня!».

Никто не выполз? - спрашивал он у начальника станции.

А тот не отвечал, проходил мимо, не подымал головы.

Ваня Душной следил, чтоб куркули не расползались из скверика - ни на перрон, ни на пути.

Мы, мальчишки, в сам скверик тоже не заходили, а наблюдали из-за заборчика. Никакие ужасы не могли задушить нашего зверушечьего любопытства. Окаменев от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали за короедами, за вспышками «бунтарей», кончающимися хрипом, пеной, сползанием по стволу вниз.

Начальник станции - «красная шапочка» - однажды повернулся в нашу сторону воспаленно-темным лицом, долго глядел, наконец изрек то ли нам, то ли самому себе, то ли вообще равнодушному небу:

Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?..

Долго выдержать сквера мы не могли, отрывались от него, глубоко дыша, словно проветривая все закоулки своей отравленной души, бежали в поселок.

Туда, где шла нормальная жизнь, где часто можно было услышать песню:

Не спи, вставай, кудрявая!

В цехах звеня,

страна встает со славою

на встречу дня…

Уже взрослым я долгое время удивлялся и гадал: почему я, в общем-то впечатлительный, уязвимый мальчишка, не заболел, не сошел с ума сразу же после того, как впервые увидел куркуля, с пеной и хрипом умирающего у меня на глазах.

Наверное, потому, что ужасы сквера появились не сразу и у меня была возможность как-то попривыкнуть, обмозолиться.

Первое потрясение, куда более сильное, чем от куркульской смерти, я испытал от тихого уличного случая.

Женщина в опрятном и поношенном пальто с бархатным воротничком и столь же опрятным и поношенным лицом на моих глазах поскользнулась и разбила стеклянную банку с молоком, которое купила у перрона на станции. Молоко вылилось в обледеневший нечистый след лошадиного копыта. Женщина опустилась перед ним, как перед могилой дочери, придушенно всхлипнула и вдруг вынула из кармана простую обгрызенную деревянную ложку. Она плакала и черпала ложкой молоко из копытной ямки па дороге, плакала и ела, плакала и ела, аккуратно, без жадности, воспитанно.

А я стоял в стороне и - нет, не ревел вместе с ней - боялся, надо мной засмеются прохожие.

Мать давала мне в школу завтрак: два ломтя черного хлеба, густо намазанных клюквенным повидлом. И вот настал день, когда на шумной перемене я вынул свой хлеб и всей кожей ощутил установившуюся вокруг меня тишину. Я растерялся, не посмел тогда предложить ребятам. Однако на следующий день я взял уже не два ломтя, а четыре…

На большой перемене я достал их и, боясь неприятной тишины, которую так трудно нарушить, слишком поспешно и неловко выкрикнул:

Кто хочет?!

Мне шматочек, - отозвался Пашка Быков, парень с нашей улицы.

И мне!.. И мне!.. Мне тоже!..

Со всех сторон тянулись руки, блестели глаза.

Всем не хватит! - Пашка старался оттолкнуть напиравших, но никто не отступал.

Мне! Мне! Корочку!..

Я отламывал всем по кусочку.

Наверное, от нетерпения, без злого умысла, кто-то подтолкнул мою руку, хлеб упал, задние, желая увидеть, что же случилось с хлебом, наперли на передних, и несколько ног прошлось по кускам, раздавило их.

Пахорукий! - выругал меня Пашка.

И отошел. За ним все поползли в разные стороны.

На окрашенном повидлом полу лежал растерзанный хлеб. Было такое ощущение, что мы все вгорячах нечаянно убили какое-то животное.

Учительница Ольга Станиславна вошла в класс. По тому, как она отвела глаза, как спросила не сразу, а с еле приметной запинкой, я понял - она голодна тоже.

Это кто ж такой сытый?

И все те, кого я хотел угостить хлебом, охотно, торжественно, пожалуй, со злорадством объявили:

Володька Тенков сытый! Он это!..

Я жил в пролетарской стране и хорошо знал, как стыдно быть у нас сытым. Но, к сожалению, я действительно был сыт, мой отец, ответственный служащий, получал ответственный паек. Мать даже пекла белые пироги с капустой и рубленым яйцом!

Ольга Станиславна начала урок.

В прошлый раз мы проходили правописание… - И замолчала. - В прошлый раз мы… - Она старалась не глядеть на раздавленный хлеб. - Володя Тенков, встань, подбери за собой!

Я покорно встал, не пререкаясь, подобрал хлеб, стер вырванным из тетради листком клюквенное повидло с пола. Весь класс молчал, весь класс дышал над моей головой.

После этого я наотрез отказался брать в школу завтраки.

Вскоре я увидел истощенных людей с громадными кротко-печальными глазами восточных красавиц…

И больных водянкой с раздутыми, гладкими, безликими физиономиями, с голубыми слоновьими ногами…


Детство Владимира Тендрякова прошло в безрадостную эпоху послереволюционной России и сталинских репрессий, весь ужас которых остался в его памяти мрачным следом детских воспоминаний, составивших основу рассказа «Хлеб для собаки». Возможно, именно эффект детских впечатлений помог автору столь ясно и непредвзято описать события, происходившие в небольшом пристанционном посёлке, в котором и прошли первые годы его жизни.

А происходило там то же, что и во многих других подобных посёлках: раскулаченные «зажиточные» крестьяне, сосланные в Сибирь и не добравшиеся до места ссылки, были брошены умирать голодной смертью в маленьком березнячке на глазах у жителей посёлка. Взрослые старались обходить это ужасное место стороной. А дети… «Никакие ужасы не могли заглушить нашего зверушечьего любопытства», - пишет автор. «Окаменевая от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали…». Дети наблюдали за смертью «куркулей» (так там называли «живущих» в березнячке).

Для усиления впечатления, производимого картиной, автор прибегает к методу антитезы. Владимир Тендряков подробно описывает ужасающую сцену смерти «куркуля», который «вставал во весь рост, обхватывал ломкими лучистыми руками гладкий сильный ствол берёзы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно чёрный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть (…) проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, „бунтарь« сползал вниз по стволу и (…) затихал насовсем». В этом отрывке мы видим противопоставление ломких, лучистых рук гладкому, сильному стволу берёзы. Подобный приём приводит к усилению восприятия как отдельных фрагментов, так и всей картины.

Вслед за этим описанием следует философский вопрос начальника станции, по долгу службы вынужденного следить за «куркулями»: «Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?…«. Подобный вопрос звучит как бы от самого автора, который спустя много лет поражается тому, как он, впечатлительный мальчик, не сошёл с ума при виде подобной сцены. Но далее он вспоминает, что ранее уже являлся свидетелем того, как голод заставлял «опрятных» людей идти на публичные унижения. Это несколько «обмозолило» его душу.

Обмозолило, но не настолько, чтобы остаться равнодушным к этим голодающим людям, будучи сытым. Да, он знал, что быть сытым это стыдно, и старался не показывать этого, но всё же тайком он выносил остатки своей еды «куркулям». Так продолжалось некоторое время, но потом число попрошаек стало расти, а прокормить более двух человек мальчик уже не мог. И тогда случился срыв «излечение», как его назвал сам автор. В один день у забора его дома собралось множество голодных. Они встали на пути возвращавшегося домой мальчика и стали просить еды. И вдруг… «У меня потемнело в глазах. Из меня рыдающим галопом вырвался чужой дикий голос: -Уходите! Уходите! Сволочи! Гады! Кровопийцы! Уходите! (…) Остальные разом потухнув, опустив руки, начали поворачиваться ко мне спинами, расползаясь без спешки, вяло. А я не мог остановиться и кричал рыдающе.«

Как эмоционально описан этот эпизод! Какими простыми, распространёнными в жизненном обиходе словами, всего в нескольких фразах Тендряков передаёт эмоциональный надрыв ребёнка, его страх и протест, соседствующие с покорностью и безнадёжностью обречённых людей. Именно благодаря простоте и удивительно точному выбору слов, в воображении читателя с необычайной яркостью вырисовываются картины, о которых повествует Владимир Тендряков.

Итак, этот десятилетний мальчик исцелился, но полностью ли? Да, он больше не вынес бы куска хлеба стоящему под его окном умирающему от голода «куркулю». Но была ли при том спокойна его совесть? Он не спал по ночам, он думал: «Я дурной мальчишка, ничего не могу с собой поделать жалею своих врагов!»

И тут появляется собака.